СЛУЧАЙНО ЛИ на декабрьской выставке в «картинке», посвященной его восьмидесятилетию, последними в ряду картин оказались те четыре –обжигающие сердце сюжеты из концлагеря? Последние – словно центр пружины, раскручивающей жизнь художника.
Как не узнать в этом лопоухом мальчишке со взрослым лицом и в полосатой лагерной робе с нашитым лоскутом «OST» самого Анатолия Заборского? А эти изможденные мадонны с полуживыми младенцами на руках, офицер лагерной охраны со стеком в руке, обнаженные люди в окружении колючей проволоки – товар, приобретаемый крепкой немкой, – они всю жизнь сопровождают художника, пишущего мирную жизнь. Он догадывается, что побывал и в Освенциме перед отправкой в глубь Германии. Позднее многое в кадрах освенцимской хроники и описаниях очевидцев совпало с картинами, сохраненными его зрительной памятью.
Он избегает пафосных слов, когда рассказывает, как словно бы вела его чья-то спасительная рука и в годы плена, и в день побега. Заборскому повезло попасть на разбор завалов в Дельменхорсте. В старинном городке руины после бомбежек перегораживали узкие улочки и рабочие руки пленных были в цене. А в рухнувшем доме всегда можно было добыть еду. Ничего другого взять не смели: комендант за любую находку бил без пощады. Обнаружили как-то у пленного при проверке яркие открытки – видно, нестерпимой была жажда свободы, если решился парень сохранить картинки мирной жизни несмотря на запреты. Избил его комендант до полусмерти. И Заборскому досталось его зуботычин, когда одел «не по уставу» для тепла русскую фуфайку под занозистую казенную робу. На работу в тот день Заборский в наказание вышел полураздетый: только в штанах, а ветер с моря в апреле пробирал до костей. Мастер в городе дал лопату: грейся хоть работой, поделиться одежкой никто не может – на всех один слой, без белья даже. Но пожилая немка принесла теплую сыновнюю куртку: сын, сказала, в России погиб, ему уже не нужно…
Анатолий Заборский сбежал за неделю до высадки войск США в Германии, воспользовавшись налетом американской авиации. Он не осуждает своих товарищей по концлагерному несчастью, решивших остаться в американской зоне после освобождения: они догадывались, что их ждет на родине. Но девятнадцатилетнему Анатолию Заборскому не приходило в голову сменить родину: вины он за собой не знал, а на Украине остались мать с сестренкой. Ну и что с того? «Особисты» с каждым разговаривали как с виноватым. Самое безнадежное положение было у того, кто попал в плен из партизанского отряда: ну какие у партизана документальные свидетельства? Они куда-то пропадали: увозили их для дальнейшего расследования. Насмотревшись всякого, Заборский определил себе линию поведения. Как ни стращал особистский держиморда, он гнул свое: «Три года назад схватили на местечковом базаре и увезли в Германию товарняком, деталей не помню – мне всего шестнадцать было». Все он помнил: и дату, и как отделили их изгородью от плачущей родни – сюжет одной из его картин, и как велели матери принести сыну необходимое на три дня. Он помнил все, но понимал, если при повторе хоть раз ошибется, оговорится в дате или имени – пропал.
Он не скрывал концлагерного прошлого, даже когда оно считалось позором: бесполезно. Репатриантов везли из Германии в Магнитку большими партиями, заселили в общие бараки – разве в них скроешься от упрека в предательстве: «Когда отмашешься, а когда и накостыляют». Да что там репатрианты – любого могли «выдернуть»: увезут ночью, гадай потом, за что.
У Анатолия Заборского было время подготовиться к несправедливости: в тридцать седьмом отец, партработник и соратник Сталина по Царицынскому наступлению, был расстрелян, а его семья в одночасье выселена из квартиры: «Возвращаюсь из школы, а мама сидит на траве у дома, меня ждет». Одноклассники не раз били сына врага народа. Однажды Заборский подгадал выйти из школы вслед за учителем физкультуры – секретарем партячейки. Думал, будет под защитой – куда там! Тот просто прошел мимо, когда на его ученика налетела свора: то ли за себя боялся, то ли одобрял.
…Семь лет после репатриации Анатолий Заборский прожил в Магнитке без паспорта: несколько раз в году выдавали справку после целого дня маеты в очередях в отделении милиции. В пятьдесят втором уже женатым он, наконец, получил свой первый паспорт, пусть даже с ошибкой в дне и месяце рождения.
Но не такова Магнитка, чтобы из-за «неблагонадежности» отказать своему жителю в реализации таланта: «политсомнительные» тоже возводили город. Магнитогострой, где Заборский проработал всю жизнь, даже отрядил его на общественных началах помочь оформить демонстрацию. Многие ли могут похвастаться, что еще до разоблачения культа личности позволили себе удовольствие чертить клеточки на портретах Берии и Маленкова? А Заборский это делал: рисовать по квадратам – обычная оформительская практика.
Вождей они рисовали с Виктором Липко – одним из самых близких товарищей Заборского. Всегда раздражали Анатолия алкоголики, но этим талантливым пьянчужкой он дорожил. Он и за кисть-то взялся с легкой Витькиной руки. Яркий был человек: несмотря на тугоухость, играл на мандолине, любил мозговать над шахматной партией, мог на спор по памяти написать копию «Портрета неизвестной» Крамского за три часа и тут же за трешник ее пропить. Умер под забором…
Десятилетие от середины пятидесятых до середины шестидесятых для поколения Заборского – особенное. Страна, залечив раны войны и сталинизма, устремилась наверстывать упущенное. Кружки, студии, секции, курсы – все было переполнено зрелыми людьми, не успевшими в детстве и юности реализовать мечту. Среди отцов семейств, в одно время с Заборским посещавших кто танцевальные кружки, кто театральную студию, кто школу игры на баяне, было немало людей, через десятилетие вошедших в верхний эшелон руководства магнитогорских предприятий. А в изостудии под руководством Георгия Соловьева, вспоминает Заборский, любителей живописи было столько, что если не успеешь заранее – не найдешь места поставить мольберт.
Жена его увлечения не разделяла, но не мешала. Детей приохотить к живописи не удалось, а принуждать он не хотел: у них свои радости. Он и сам не придавал занятиям живописью особого значения: сначала семья и работа, остальное – между делом. А все же горько, что жена так неохотно позировала: после ее смерти осталось лишь несколько случайных набросков, из которых он теперь выбирает самые «молодые», чтобы по памяти написать ее лицо. Закончит – напишет арест отца и портрет мамы – труженицы и страдалицы. Он нашел ее и сестру по запросам через два года после возвращения из лагеря.
Он жалеет: когда учился работе над портретом, не приходило в голову записывать имя натурщика – поди угадай теперь судьбу безвестных лиц. Тогда казалось важным прописать в портрете характер – теперь важно знать, насколько точно угадал участь. А от своего видения правды Анатолий Андреевич не отступит. Отказался от выгодного заказа – оставил себе написанную на заказ копию «Туалета Афродиты». Заказчик настаивал выписать обнаженное тело белее, «как на репродукции» – Заборский отрезал: не бывает кожа такого цвета.
В эскизах и картинах Заборского много будущего и прошлого о строительстве. Возведение аглофабрики, цеха покрытий, девятой домны, шлаковые отвалы – прародина кислородно-конвертерного. Вот пятый участок: бараки на фоне заводских труб, женщина, развешивающая белье. А вот смутно знакомый пейзаж правобережья. Да это же перекресток Ленинградской–Маркса: единственный дом с «каланчой» и больше ни-че-го, кроме строительной техники. Сегодняшний центр – вчерашняя окраина! Но работа кипит, и «Я знаю, город будет...»
У него всегда был с собой небольшой этюдник и краски. Привезет панели на стройку и, пока разгружают машину, делает наброски. Не исключено, что вы живете в доме, построенном при участии Заборского: он возил панели и строительные материалы для всех жилых зданий от Комсомольской до станции техобслуживания. А рядом в минутные перерывы набрасывал на картонку будущее Магнитки, теперь ставшее прошлым.
Не вызывал ли доморощенный живописец раздражения у шоферской братии?
– Нет, – не удивляется Анатолий Андреевич вопросу. – Случалось даже разгильдяев «прохватывать» в трестовском «Крокодиле» – и без обид. Раздражают другие.
Был у них в зимней командировке товарищ: лентяй, бабник, за счет женщин привыкший решать собственные проблемы, – пустой человек, хоть и фронтовик. Дала ему с собой жена здоровенную алюминиевую кастрюлю, сразу ставшую коллективной, как и вся привезенная шоферами из дома посуда. В ней сообща варили утреннюю кашу, а после еды по мужской привычке оставляли немытой: кому в следующий раз понадобится, тот и выскребет. Вернулся как-то ее владелец после очередного похождения пьяный, грязный, прицепился к ребятам: «Загадили кастрюлю!.. я ее разрублю и выброшу!» Кто-то вскипел, подал ему топор: «Руби и выбрасывай». Тот в сердцах так и сделал, и с тех пор в команде превратилось в спорт принести ее обратно и положить забияке в чемодан. Куда он только ее ни выбрасывал, даже в дальний лес увозил. Но кругом в лесной командировке только свои – все равно найдут и снова положат в чемодан. В последний раз, найдя злополучную кастрюлю в своих вещах, он даже не ругался – сидел над раскрытым баулом и молчал. А не иди против коллектива!
В таких многомесячных командировках, длительных вахтах проверялись люди на человеческую состоятельность. Этих дальних и долгих поездок у Заборского не счесть: в пятидесятые каждую зиму пол-автотранспортного предприятия отправляли в трестовские леспромхозы в Кусу или Катав-Ивановск – по тамошним болотам только в морозы и можно было проехать. Позднее было строительство свинокомплекса в Челябинске, газокомпрессорной станции в Ургале, бесконечные командировки в Пыть-Ях. Анатолий Заборский везде был с этюдником, хоть шоферские будни на такой работе к лирике не часто располагали. Как в ту смену, когда он вез лес с делянки под Катав-Ивановском. Крутую дорогу меж сосен забыли посыпать шлаком и груженый тяжеловоз, неуправляемый от тряски, понесло по серпантину. Ни объехать, ни затормозить при встрече с человеком ли, с деревом, при любом столкновении даже по касательной лес с прицепа накроет кабину, а тут еще мастер в кабине от ужаса хватается то за Заборского, то за руль…
Тяжкую работу не любить, а уважать надо, по-земному рассуждает Анатолий Заборский. Он свое работе отдал: и колеса в полтораста кило потягал, и от легкого оформительского хлеба взамен шоферской баранки отказывался, практично выбирая что надежнее. Но едва вышел на пенсию, как ни уговаривали поработать – с профессией распрощался. А через годы стал слышать от врачей обидное: «Зачем тебе автомобиль, старый?» Пусть старый, но разве аварийную обстановку пенсионеры на дороге создают? Они-то ездят осторожно. А все же пришлось отказаться от «жигуленка» – слишком много рогаток.
А на его картинах жизнь по-прежнему стремительна, бьет радостью через край, лиричная: живу! И глядят из рам со стен тайга и скалы, ручьи и россыпи полевых цветов, ласковые украинские пейзажи и солнечные итальянские улочки – воспоминания о времени, когда ставили с художниками палатку в лесной или горной глуши, когда навещал родину, когда ездил в Италию.
Он не болен ни стариковской нищетой, ни заброшенностью: есть дочь, внуки, сестра, давние друзья – по-настоящему близкие и любящие люди. Он отказывается рисовать одиночество: просто завершит давний цикл «Времена года», где не хватает «Зимы». На его эскизах зима светлая.
Но одиночества Анатолий Андреевич не избежал. Никуда не уйти от ощущения творческой невостребованности, от сознания, что родные живут далеко и что счет дорогим мертвым увеличивается год от года. Давно ушла мама, три года назад умер пятидесятилетний сын, в минувшем году лег в землю друг, с которым вместе горевали в Германии, а в последние годы так сладко костерили сегодняшнюю действительность. Вокруг все меньше людей, с кем у него было общее будущее и прошлое, но ему есть чем греть душу.