Борис Ручьев, «уральский соловей»… Его имя стало поэтической визитной карточкой Магнитогорска. В его яркой и трагической судьбе, словно в зеркале, отразилась судьба целого поколения – тех, кому довелось жить в переломные времена истории советского периода.
Ручьев был третьим ребенком в семье Кривощековых. Родители его – люди образованные, и любовь к книге, неизбывный интерес к знаниям прививали детям, что называется, с младых ногтей. Сын учителя и священника, кандидата в учредительное собрание, Борис Ручьев по окончании девятилетки делает свой главный выбор: оставляет дом, рвет с Богом, уезжает на строительство Магнитогорского металлургического завода и объявляет будущий город своей новой родиной. Работает плотником, бетонщиком, литсотрудником в газете «Магнитогорский комсомолец». Параллельно происходит его стремительный литературный взлет.
Первые поэтические опыты Ручьева появились в газете «Красный Курган» в 1927 году – будущему поэту тогда было четырнадцать лет. Весна 1932 года. На II Всероссийском совещании молодых поэтов
В. Луговской говорит о прибывшем с «Магнитостроя» авторе: «Ему только восемнадцать. Но я и в двадцать один не писал так, как Ручьев в восемнадцать лет». Год спустя сборник стихов с символичным названием «Вторая родина» вышел почти одновременно в Свердловске – 1933 и в Москве – 1934, редакторами московского издания были Эдуард Багрицкий и Алексей Сурков. Август 1934 года. Урал делегирует Бориса Ручьева на Первый Всесоюзный съезд писателей. Николай Куштум с трибуны съезда дает высокую оценку творчеству земляка. Ручьев принят в Союз писателей, его членский билет подписал А.М. Горький. В 1935 году Ручьев становится студентом-заочником Литературного института имени Горького.
Молодость, историческая ситуация, поэтическая воскрыленность, пришедшая всероссийская слава рвали Ручьева на части. Проследить географию и мотивировку его перемещений того периода, конечно, можно, но это – отдельный труд. Скажем лишь, что, открыв однажды золотую жилу – тему Магнитки, ее первостроителей, их надежд и чаяний, он был верен ей в стихах и поэмах всю жизнь.
Однако история города и страны тесно вплетена в биографию Ручьева не только светлыми, но и самыми темными нитями. 26 декабря 1937 года Ручьев, работавший тогда в Златоусте в газете «Пролетарская мысль», был арестован. Дверцы клетки захлопнулись, и отныне «соловей» будет петь совсем другие песни. 28 июля 1938 года – ровно шестьдесят восемь лет назад – певец легендарной Магнитки был осужден по «модной» тогда 58-й статье. А далее – по накатанной миллионами зэков дороге: этапы, пересылки, лагеря. Златоуст – Челябинск – Владивосток – Колыма… Десять лет, от звонка до звонка, Борис Ручьев «оттрубит» на зонах Севвостоклага НКВД да еще столько же будет скитаться по проулочкам страны, избывая срок поражения в правах…
Поначалу он был настолько потрясен таким поворотом в собственной биографии звонкоголосого и востребованного поэта, что на целых четыре года замолчал: стихотворец, первосмыслом бытия которого были песенные строчки, до 1942 года не написал ни слова в рифму. Но у Ручьева была спасительница – поэзия, и, когда однажды поэт немо заговорил в неволе – из соображений безопасности он почти не записывал рождавшиеся внове стихи, но все сочиненное тогда накрепко вытверживал на память, – он предопределил себе и здравие рассудка, и самое жизнь, и продолжение собственной поэтической судьбы.
Сходное возрождение человека в человеке переживает герой рассказа «Сентенция» еще одного литератора-«колымиста», Варлама Шаламова. Заключенный ГУЛАГа, за долгие годы напрочь, казалось бы, утративший иные ценности, кроме тех, что важны для выживания в лагере, однажды обнаружил, что в его мозгу неким чудесным образом возникло торжественно-высокое слово «сентенция» – столь же прочно забытое, сколь и неуместное и чуждое лагерному быту. «Прошло много дней, – повествует рассказчик, – пока я научился вызывать из глубины мозга все новые и новые слова, одно за другим…» Сравним со строками предисловия Бориса Ручьева к «Стихам о далеких битвах» «худлитовского» 1966 года издания, где он говорит, что эти стихи – «…первые из написанных тогда мною в январе или феврале 1942 года в больнице, еще в тяжелом болезненном состоянии, когда постоянный бред уже сменялся порой ощущением ясного чувства возврата сознания, жизни. Но душа не могла быть без святого, животворного чувства поэзии и, оживая, требовала слова, откровения, исповеди».
После знаменитого доклада Н. Хрущева на ХХ съезде КПСС в 1956 году Борис Ручьев был полностью реабилитирован. Отныне он имеет право вновь называться магнитогорцем, он озабочен восстановлением в Союзе писателей, что и происходит в июне 1957 года. В 1958 году, спустя четверть века после первого сборника, в Челябинском издательстве появилась его новая книга избранных стихов «Лирика». Двумя годами позже в «Советском писателе» вышел в свет сборник с циклом стихов «Красное солнышко», рожденных на Колыме, затверженных поэтом наизусть и записанных лишь спустя годы и годы. Так началась новая, заключительная часть биографии поэта, вернувшая ему признание и всесоюзную известность, отмеченная Государственной премией и правительственными наградами, закрепившая его имя в ряду ярчайших российских поэтов.
О жизни и творчестве Бориса Ручьева написано немало книг. Его биография, казалось бы, досконально исследована Лидией Гальцевой, Дмитрием Стариковым, другими литературоведами. Однако до сих пор в ней осталось немало белых пятен.
Начать с того, что загадкой является даже дата рождения Бориса Кривощекова. Мы привычно отмеряем годовщины Ручьева от 15 июня 1913 года. Но откроем стихотворение с «подозрительным» названием «Мой июль» и с удивлением читаем в первых же строках:
В птичий месяц моего рожденья
невпопад леса свистят: июль!
Как оказалось, поэт не лукавил. В 1974 году, после принятия городскими властями решения об открытии музея-квартиры Б. Ручьева, в Еткуль был направлен запрос о свидетельстве рождения поэта. В полученном вскоре документе ясно сказано, что Борис Ручьев появился на свет… 2 июля 1913 года. Отсчитаем дни назад, с учетом старого стиля, и получим 20 июня. Но почему он «состарил» себя еще на пять дней? Можно предположить, что Ручьев таким образом решил приблизить свой день рождения к дню рождения поэта и друга Михаила Люгарина – 16 июня 1908 года.
Но главный, далеко не до конца восполненный, пробел в биографии Бориса Ручьева заключен в самой болевой странице его жизни в долгие двадцать лет. Этот период буквально нашпигован недомолвками и тайнами.
До сих пор неясно, кто был автором доноса на Ручьева-Кривощекова. И почему поэт оговорил себя, признавшись: «…Я действительно являлся участником подпольной организации правых и вел активную контрреволюционную деятельность»? Историк Игорь Непеин, автор книги «Палачи и жертвы», изучив документы в архивах ФСБ, не нашел ответа на первый вопрос. Обнаружив в деле Ручьева отсутствие первопричинного листа, он обращается за разъяснениями к сотруднику «органов». Цитируем по книге: «Пришедшего в упор и немного вызывающе спрашиваю: «А где же донос на Ручьева?» В ответ пришедший только улыбается моей глупой, детской наивности, а потом просто объясняет, что никаких доносов, если даже они имели место в действительности, в следственных делах не хранилось, не хранится и храниться не будет. Они просто со временем уничтожаются».
Зато механизм самооговора Ручьева исследование И. Непеина вскрывает безжалостно, и он предстает перед читателем во всей своей гнусности. Историк поясняет, что к моменту ареста Бориса Ручьева в распоряжении следователей НКВД уже были собственноручные признания и «чистосердечные» показания его друзей-литераторов – и Губарева (расстрелян), и Макарова (расстрелян), и Люгарина. Почти без купюр на страницах издания воспроизведен потрясающей силы документ – протокол допроса Б. Ручьева, проведенного 6 ноября 1956 года, спустя месяц после его реабилитации, в Узненском районе Ошской области Киргизии. Борис Александрович полностью отказывается от показаний 1938 года, «…хотя они и были мною подписаны», а обвинение в контрреволюционном заговоре называет неверным, клеветническим. Естественный вопрос: может, его первоначальные показания были добыты, как тогда водилось в следственной практике, с применением мер физического воздействия? Так нет же, Ручьев ни слова не говорит об этом на последнем в своей жизни допросе…
Нет, не зря нобелевский лауреат Элиас Канетти назвал Кафку величайшим «среди всех поэтов» экспертом по вопросам власти. В романе «эксперта» «Процесс» (1915-1918) инспектор признается Йозефу К.: «Я даже не могу вам сказать, что вы в чем-то обвиняетесь, вернее, мне об этом ничего не известно. Да, вы арестованы, это верно, но больше я ничего не знаю…»
Едва ли челябинский следователь НКВД Стадухин копировал этого инспектора, скорее всего, он даже не слышал о писателе Кафке, но до чего же схоже он вел процесс дознания подследственного Ручьева. На допросе в Киргизии бывший заключенный ГУЛАГа вспоминает:
«Уполномоченный Челябинского НКВД Стадухин… с ругательствами и угрозами потребовал от меня немедленного признания предъявленных обвинений… Тогда я решительно заявил следователю Стадухину, что предъявленное мне обвинение считаю нелепостью, так как ни о какой контрреволюционной организации я ничего не знаю, членом и участником такой организации никогда не состоял, не состою и не могу состоять по своим убеждениям. Здесь я потребовал от следователя предъявить мне воочию какие угодно свидетельские показания или другие доказательства моих враждебных советской власти действий или высказываний, но следователь Стадухин цинично «разъяснил» мне по этому поводу, что я и прочие участники контрревбанды были такими искусными конспираторами, что, проводя подрывную работу, не оставляли никаких явных свидетельств своей деятельности, и изобличать их нечем, кроме личных признаний ранее арестованных участников, признаний собственных, которых органы НКВД добиваются и любым путем добьются от нас, подследственных».
Спустя две недели следователь, «творчески» развивая свою роль, демонстрирует высший пилотаж ведения дознания. «При возобновлении допросов тактика следствия по отношению ко мне резко изменилась, – сообщает Ручьев. – Тот же Стадухин раза три или четыре вызывал меня на допрос, почти по-товарищески, вежливо и спокойно разговаривал со мной и якобы из особого доверия к моей политической сознательности старался, как он говорил, «перейти на откровенность», внушить мне прямо и намеками мысль о том, что хотя сотрудники органов НКВД и сами хорошо понимают, что мы, бывшие партийные, советские и комсомольские работники, ныне арестованные, далеко не являемся в действительности врагами народа и некоторые из нас не совершали никаких контрреволюционных преступлений, но по непонятным нам сейчас высшим соображениям и, может быть, стратегическим планам руководителей партии и правительства, и в первую очередь самого Сталина, обязаны в силу долга принять на себя как жертву для будущего блага советского государства безоговорочное выполнение всех требований органов НКВД, т.е. формально юридически стать государственными преступниками, которые и впредь будут служить Родине там, где это будет более нужно интересам государственной необходимости… Вот это «так нужно» вдалбливалось следователем в мою голову и сердце… произносилось до моего убеждения десятки раз и с хитрым подмигиванием, и с душевной ноткой в обращении, и с лестью, и с призывом крепче подумать, и с намеком на простые и мудрые тайны, и с удивлением, что такой образованный человек… которому НКВД готово оказать такое доверие, не может понять самых простых вещей и проникнуться государственным сознанием того, что от него требуется...
Будучи глубоко потрясенным необъяснимым арестом, день и ночь думал в тюрьме о своем нелепом положении, да и не я один…»
Сцены из спектакля театра абсурда, в котором двадцатишестилетний Борис Ручьев, как и тысячи «актеров» до и после него, блистательно сыграл роль без вины виноватого Йозефа К. По окончании постановки, в отличие от театра, ведущих артистов развозили не по домам, а по местам отсидки – и это в лучшем случае.
Но если со схемой самооговора Ручьева появилась относительная ясность, то этого не скажешь об иных загадках того смутного периода его жизни. К примеру, почему Ручьев, отбыв отмеренные щедрой рукой «самого справедливого суда» десять лет на Колыме, остался там еще на полтора года в качестве вольнонаемного? Ни в дневниках, ни в записных книжках, ни в письмах, ни в свидетельствах современников поэта нет этому объяснений. Однако еще ждет своей публикации повесть «Весенний ветер Эмтэгей» журналиста «Магнитогорского рабочего» и литератора Николая Худовекова, в основу которой легли воспоминания Бориса Ручьева, «переданные автору во время личных бесед», как утверждает вдова Н. Худовекова белорецкая поэтесса Нина Зимина…
И еще: открытым и до сей поры злободневным остается вопрос: почему былые и нынешние литературоведы и исследователи творчества Бориса Ручьева отмечают в его стихах исключительно «трагизм и мужество», в его поступках – лишь «гражданский подвиг»? Настало время по-настоящему, во всем объеме оценить, а то и переоценить главную для литературы грань творчества Бориса Ручьева – его лиризм, удивительную искренность и трепетность чувств. И – его высочайшее поэтическое мастерство, позволившее ему создать великолепные стихи из циклов «Соловьиная пора», «Девушки-подружки», «Красное солнышко», прописавшее набело немало замечательных строк в его поэмах и призывающее нас считать
Б. Ручьева не канувшим в социалистическую Лету поэтом, а именно нашим современником, честным и мудрым жизненным наставником и, наконец, главное – нестареющим учителем в школе поэзии.
А если и остались загадки в творчестве и судьбе «уральского соловья», то это не беда. Ведь поэт, отмеченный Богом, не должен быть раскрытой, легко читаемой книгой.